— Как у вас на этот раз настроение было?

— Совершенно спокойна была, думаю: сейчас он рапорт посмотрит и определит меня обратно. Наш фронт еще в Ярославле был. Прихожу, он меня нормально принимает, не так, как тогда, в первый раз — и один. Обычно он ходил в форме, а в этот раз на нем, по-моему, был никакой не китель, а белая рубашка. Сидит он далеко, и не сказать, чтобы он был против меня настроен, чтобы злой был, как в тот раз, просто сидит, и все. Я подхожу поближе. Он говорит: «Ну и что такое? Почему тебя используют не по специальности? Какая у тебя специальность?». Говорю, что я стенографистка, меня вызвали в командировку и я работаю машинисткой, а стенографистке на машинке не положено работать. «Почему?» — «Потому что скорость тогда теряется». Ну, он, по-моему, не ахти как понял.

— Не понял разницы между работой стенографистки и машинистки, так?

— Ему нужно понимать было? Машинка, стенография — какая ему разница? Он докладывал Сталину, он был в каких-то верхах… Что ему какая-то стенографистка? Ничто! Он стенографистками не пользовался. Мне потом говорили — была там такая Галка Дьяконова, он ее раз или два вызвал. Но он меня сразу не отпустил, а начал меня спрашивать: «Ну ты же москвичка.» Когда он успел это узнать?! «Да, москвичка.» — «Так война же скоро кончится». «Да, — говорю, — я понимаю». «И чего ты, москвичка, поедешь на фронт? Оставайся здесь работать!» «Хочу войну закончить на фронте. Вот кончится война — вернусь в Москву», — спокойно ему так говорю. Я стояла перед ним — в гимнастерке, в юбке, в сапогах; он сидел за столом. Он слушал, слушал, потом говорит: «Ну ладно, я подумаю! И потом скажу». На том я и ушла.

— Что он вашей судьбой так озаботился?

— Не знаю. Просто человек такой был, что о людях думал. На следующий день, утром, буквально только прихожу на работу — звонок, и опять: «Козина — к Абакумову!» Иду и думаю: «Сейчас, наверное, скажет — уматывай!» Прихожу, а он сразу мне говорит: «Ну, вот что, я подумал и решил: будешь работать у меня. Мне такая стенографистка нужна — будешь работать моей личной стенографисткой». Откуда он знал, какая я стенографистка?! А я ничего сказать не могу! Понимаете, не было минуты, я еще не могла даже уяснить, что это такое и что я должна — противостоять, радоваться или наоборот? Да и чему радоваться-то?! Он мне зачем нужен был?! Я там, на фронте, уже почти четыре года была — как приехала туда желторотым воробьем, молоденькая такая, всех моложе — там меня все знают, я всех знаю. И не нужна была мне эта Москва, совершенно! Там, на фронте, был мой дом — хотя никаких любовных дел, ничего подобного не было!

— Стали опять отказываться?

— Нет, это я все так подумала — мы ж люди военные. А там в кабинете еще генерал Врадий был — начальник управления кадров и, видимо, заместитель по кадрам. Абакумов ему тихо так говорит: «Оформи ее моей личной стенографисткой и имей в виду: вот тут. — я точно не помню, он сказал то ли «мы ее», то ли «я ее», — наказывал. Сделай так, чтобы в личном деле этого не было». Врадий молча кивнул и исчез. Мне вроде тоже надо было уходить, но Абакумов продолжил: «Видишь, — он указал в конец своего длинного кабинета, — там стоит столик? И там телефон. Вот это твое рабочее место. Будешь приходить и здесь начинать работать — независимо, я здесь или не здесь. Садишься и работаешь». У двери, как он показал, стояли стульчик и телефонный аппарат. Раньше ли так было или только сегодня поставили — я не могу сказать, не знаю… Вот и весь разговор! Потом каждый день я приходила, садилась и работала.

— Кстати, как вы к Абакумову тогда обращались?

— Знаете, недавно, смотря его фотографии, я как раз подумала, что я не помню, как я к нему обращалась — потом, уже когда работала. Вряд ли, что по имени-отчеству, но вряд ли, что и по званию. Может быть, и никак.

— Работы очень много было?

— Нет, наоборот — раза два он мне подиктовал, и все. Но приходила я на работу всегда точно, в утреннее время. Я работала нормальный рабочий день, как все машинистки: они в 7 все заканчивали — и я так заканчивала работу и уходила. Он меня не задерживал никогда, никаких разговоров не было — почему или что? Наверное, я в первый же день спросила: «Можно мне домой уходить?» — «Можно». Но точно я этого даже не помню. А он-то, оказывается, уезжал из кабинета в 5–6 утра! Бывало, что я приходила — он уходил, по коридору шел, и слышно было, как он разговаривал, и видно было, что он заходил в кабинеты, но к кому он заходил, с кем разговаривал — не знаю. Но не с начальством — кабинеты начальников по разным местам были, а рядом был, я бы сказала, рядовой состав. Абакумов был очень внимательный человек к оперативному составу, к своим подчиненным.

— Как подчиненные относились к Виктору Семеновичу?

— Уважали — это видно было, чувствовалось это. Сама обстановка такая была, уважительная. Может, кто-то и боялся его, но не знаю, сомневаюсь.

— Какой-нибудь «рабочий» эпизод вы можете вспомнить?

— Знаете, в первые два дня работы у меня вообще не было. А потом вдруг утром 2 мая на моем рабочем столике зазвонил телефон «ВЧ». Беру трубку. Мужской, знакомый мне голос сразу читает «шапку»: «Начальнику Главного управления «Смерш» генерал-полковнику т. Абакумову В. С. Спецсообщение. Сегодня, 2 мая 1945 года, Германия капитулировала. Передал Сиднев».

— Сиднев — бывший начальник ГУКР «Смерш» Карельского фронта?

— Он самый, его от нас на 1-й Белорусский перевели… И вот он передал и спрашивает: «Кто принял?» Но у меня-то проблема возникла — я впервые услышала слово «капитулировала»! Как мне его писать?!

— Насколько помню, стенографические знаки могут обозначать и слоги, и слова, и даже целые предложения

— Да, но здесь слово незнакомое, такого сокращения я не знала, ошибиться было никак нельзя, поэтому и записала его русскими буквами, а оно длинное! Из трубки кричат: «Передал Сиднев. Кто принял, черт возьми?!» Я дописала и так тихо, боязливо, почти шепчу: «Козина». Тут он меня сразу узнал — может, и по голосу узнал — и уже не кричит, а спрашивает: «Как ты сюда попала?» В смысле — в кабинет к Абакумову.

— Но ведь капитуляция Германии, как известно, была подписана 8 мая, в 22 часа 43 минуты

— Официально — да; а что было 2 мая — это вы у историков спросите. Я же прекрасно помню, в каком удивительном состоянии жила эти дни, со 2 по 8 мая 1945 года, после того памятного сообщения по «ВЧ» из Берлина. Меня переполняла радость! Хожу, живу, работаю, общаюсь с людьми, родными, знакомыми и незнакомыми, и сама про себя говорю: «Люди! Вы еще не знаете, а война-то уже кончилась!» А потом было официальное объявление о капитуляции, праздник на Красной площади и салют. Народ ликовал и не расходился до утра! Все это я видела, все это я помню.

— Здорово! Кстати, после разговора с Сидневым вам ваши бывшие сослуживцы не звонили?

— Ну как же! Начальником секретариата там у него был Алексеев, и Сиднев ему сказал: «Наша стенографистка там, у Абакумова, работает!» Алексеев меня хорошо знал, мужик он был красивый, но никаких отношений у нас с ним не было, и я в жизни не думала, что он так ко мне привяжется… На следующий день меня зовут: «Козина, на «ВЧ»!» Я ж не знаю, кто меня там. Алексеев! «Ай-ай-ай! Как ты там, как ты, что, замуж не вышла?» Говорю: «Не вышла!» — «Ха-ха-ха! Чего ты так?» — «Никто не берет». И пошло, и поехало, и уже каждый день в 7 часов Козина на ВЧ. А потом он приезжает — жениться собрался. Но это было потом.

— А пока вы продолжали работать у Абакумова

— Скажу так: я продолжала ходить на работу, а работы постоянной в общем-то и не было. Кроме него, никто к моей работе отношения не имел, никто и ни в чем меня не контролировал, даже в общем-то никакого общения ни с кем не было. И он меня не контролировал — что я обязательно должна прийти.

— Зинаида Павловна, извините за вопрос, но после ареста Абакумова на него столько различных «собак» повесили… Не мог он испытывать к вам какого-то личного интереса?